— Иосиф… Иосиф… — лепечу я, захлебываясь, и делаю круглые глаза. — Иосиф был царь…
— Царь? — удивляется батюшка. — Вот так удружила! А не сын ли царя? — прищурив на меня глаза, что означало у него высшую степень недовольства, спрашивает он снова.
— Ну, сын царя! — отвечаю я бесшабашно.
Японка даже на стуле привскочила. Надо сказать, что история с красной книжечкой давно объяснилась; Жюли откровенно призналась, что книжку унесла и сожгла она, и Зоя Ильинична снова засчитала меня прежней хорошей ученицей. Поэтому она очень удивилась, что хорошая ученица, знавшая всегда отлично уроки, отвечает, да еще таким тоном, какую-то чепуху. И батюшка удивлен, и начальница. Она даже в лице изменилась, покраснела немного и смотрит на меня такими грустными-грустными глазами.
— Ну-с, что же сделал этот царь, или сын царя, по-вашему, Иосиф? — снова спрашивает батюшка и прищуривается сильнее.
— Он продал братьев в неволю, — отвечаю я храбро, даже не сморгнув.
Кто-то фыркает за моею спиною. Кто-то закашливается, стараясь удержать бешеный прилив хохота.
Но батюшка остается спокойным, и если он сердится, то этого совсем не заметно на взгляд.
— Как продал? — снова задает он вопрос. — Всех двенадцать продал разом?
— Всех двенадцать разом! — вру я без запинки.
Японке положительно делается дурно в эту минуту.
— Иконина, опомнитесь! — кричит она не своим голосом и, налив себе воды из графина, выпивает весь стакан залпом.
Класс не может сдерживаться больше. Девочки захлебываются от хохота, не будучи в силах удержаться.
И вот весь этот шум покрывает тихий, но внушительный голос Анны Владимировны:
— Иконина, стыдись! Я считала тебя хорошей, прилежной девочкой, а между тем оказывается, ты ничего не знаешь!.. Это возмутительно!.. Ты будешь наказана. Оставьте ее на три часа по окончании уроков, — обратившись к Японке, говорит начальница.
Вся обливаясь потом, я иду и сажусь на свое место.
— Бедная Леночка! Что сделалось с тобой! — сочувственно шепчет мне на ухо Жюли и крепко сжимает мои похолодевшие пальцы.
Ни Жюли, ни другие, конечно, не догадываются, что я сама желала быть оставленной после уроков и что я вполне довольна.
Пока все устраивается, как я хочу. Я скоро, скоро увижу вас, бедные, милые мои Никифор Матвеевич и Нюрочка.
Серые стены… серые доски… серые окна и серый, ненастный день, заглядывающий в эти окна, не могут, конечно, способствовать хорошему расположению духа. К тому же неизвестность мучает меня: что-то делается там, у моих друзей, в скромном маленьком домике на окраине города? Жив ли еще добрый Никифор Матвеевич, которого за наши с ним две встречи я успела полюбить, как родного?… А тут еще сиди и жди условного часа, когда сторож Иваныч придет в класс и объявит мне, что уже шесть часов и что срок наказания кончен. И тогда… тогда…
Но часы идут так медленно, так ужасно медленно… Я сижу около двух часов, я слышала, как било пять за дверьми, а мне кажется, что около суток я провела одна в этом скучном, пустом и неуютном классе.
От нечего делать я начинаю считать квадратики на паркете. Один… два… три… четыре… Но дойдя до двадцатого, спутываюсь; в глазах начинает рябить, и я бросаю это занятие.
А на дворе-то что делается!.. Господи Боже! Темно, ни зги не видать… Метель так и кружит, так и кружит…
Как-то я дойду?
Если бы у меня были хоть карманные деньги, можно было бы нанять извозчика. Но денег мне не дают на руки, а те, что остались после мамочки, Матильда Францевна велела опустить в копилку.
А что, если за мной придет Дуняша или Бавария? Побоятся такой непогоды и явятся сюда. Тогда прости-прощай всему!
Я даже губы стиснула и застонала, точно от боли, при одной мысли об этом. Но нет; вряд ли кто догадается прийти сюда. В шесть часов у нас в доме обедают, и Дуняше приходится помогать Федору прислуживать за столом, а Бавария… Мы слишком близко живем от гимназии, для того чтобы Бавария могла побеспокоиться на мой счет! Разве я не смогу пройти одна две улицы и переулок?!
Раз… два… три… — раздалось мерными ударами за дверью — четыре… пять… шесть!..
Шесть часов!.. Дождалась… Слава Богу!
Вошел Иваныч.
— Пожалуйте, птичка, из клетки, — ласково улыбаясь, пошутил он. (Иваныч был славный старик, любил нас, маленьких, и всегда жалел наказанных.)
— Не будете проказничать больше, а?
— Не буду, Иваныч, — через силу улыбнулась я и, вся замирая от волнения, спросила прерывающимся голосом: — Что, Иваныч, пришел кто-нибудь за мной?
Ах, каким долгим-долгим показалось мне время, пока добрый старик не ответил:
— Никого, кажись, нет. Никто не приходил.
«Никого нет! Никто не приходил! — запрыгало и заплясало что-то внутри меня. — Хоть в этом удача, слава Богу! Никто не помешает мне тотчас же пуститься в путь!»
Быстро сбежала я с лестницы, надела теплый бурнус, капор и калоши и со всех ног бросилась к дверям.
— Постойте, постойте, барышня! Книжечки-то и забыли! — крикнул мне вслед Иваныч.
— Нет, нет, книг я не возьму сегодня с собою. Я все уроки выучила! — солгала я чуть не в первый раз в моей жизни и тут же густо покраснела до корней волос.
Но старик не заметил ни моей лжи, ни румянца, залившего мои щеки.
— Умница! Умница, что выучила, — похвалил он. — А вот закройтесь-ка да застегнитесь получше… Ишь погода-то какая! Так и рвет! Так и рвет! Да и мороз к тому же злющий. Настоящий крещенский морозец. Потеплее кутайтесь! Долго ли до греха! — заботливо запахивая на мне бурнус, ласково говорил Иваныч.